Warning: Array to string conversion in /var/ftp/biblio/plugins/system/joomla_redirect/joomla_redirect.php on line 73

Warning: Array to string conversion in /var/ftp/biblio/plugins/system/joomla_redirect/joomla_redirect.php on line 87
Региональный центр чтения

Содержание материала

Алексей ФИЛИМОНОВ

О Вадиме Валериановиче Кожинове впервые я услышал в середине восьмидесятых от товарища по журфаку МГУ, он сделал интервью с известным критиком и стал нередко бывать у него дома — отзывы были совершенно восторженные. Он познакомил меня с книгой «Страницы избранной лирики», составленной В.Кожиновым, с творчеством Юрия Кузнецова и — тогда во многом заочно — с кругом московских писате­лей. Вадим Валерианович принял самое прямое участие в литературной и человеческой судьбе моего товарища. Помню, что мой знакомый, не имевший московской прописки и возможности трудоустроиться, при­гласил меня в гости на дачу в Переделкине, которую ему и его молодой семье любезно предоставила семья В. Кожинова. Многих критик вводил в литературу, помогал бескорыстно — увы, не все оказались верны сло­весности и его памяти.

Было что-то магнетическое в фигуре Вадима Валериановича Ко­жинова: худощавой, неброский на первый взгляд, — зимний плащ, свитер-«водолазка», чрезвычайно живые, проникающие глаза за боль­шими линзами очков в широкой роговой оправе, модные в 70-х годах прошлого века, высокий лоб, хрипловатый голос, приглашающий к беседе, пиршеству духа... Немного было людей ему под стать — мыс­лителю, историку, блистательному литературному критику, одному из основателей направления «тихой лирики». И здесь он, конечно, мог дать очень многое — как ведущий исследователь Тютчева, духовный продолжатель традиций «тютчевской плеяды», великолепный сборник поэтов которой он подготовил.

Самое первое в моей жизни поэтическое потрясение — и заочное знакомство с критиком — связано с Тютчевым, с открытием его лирики в старших классах. Помню отдалённо первый трепет от приближения к его поэзии, словно сам присутствуешь при горнем и земном миге, «Когда незрима, неслышна / Роса ложится на цветы». К томику поэта, вышедшему в издательстве «Советская Россия», Вадим Валерианович написал предисловие, к которому я обращался, пытаясь понять, чем мог так потрясти поэт со словарем, который воспринимался тогда как стилизация: ангелы, герои, «Счастлив, кто посетил сей мир в его ми­нуты роковые...» Тогда «Испепеляющие годы» (Блок) России казались далёким прошлым... Наверное, тот катарсис, духовное очищение в том числе и перед страшными десятилетиями России провели через эти годы меня и многих людей, для которых искупительная, спасительная сила Слова открывалась в том числе в русской классике.


Вадим Валерианович подписал моей будущей жене, с которой я познакомился на Высших литературных курсах при Литинституте (где учился на семинаре критики проф. В. И. Гусева), в день приёма экзамена по своему предмету, свою книгу «Статьи о современной литературе»: «По случаю Нового года и вообще желаю Наталии Бондаревой всего са­мого доброго. 4.1.94. В. Кожинов». Я не рискнул тогда показать Вадиму Валериановичу свои стихи, отправил книжку, вышедшую в конце 1999 года, когда уже жил в Петербурге. В кратком телефонном разговоре он отозвался о ней так: «Прочел Вашу книжку с напряженным внимани­ем. Вы стремитесь поставить сложные проблемы, даже освоить тему, которую русская поэзия впрямую не затрагивала. Мне самому не очень близка такая точка зрения. В поэзии, мне кажется, нужна более близкая дистанция, более очевидная связь между предметом и его сутью, между идеей и материей, почвой. Нужна неразрывность образа, мысли и чувс­тва. Впрочем, всё это присутствует в Вашей поэзии и у неё культурные корни». Речь в моем сборнике «Ночное слово» шла о теме Слова, Логоса и идей слов, проявленных в материи и вне её. Кожинов говорил о прямом обращении к «почве», чтобы «земля» была более реальной, не столь отвлеченной... Впрочем, лично мне сегодня кажется, что отсутс­твие развития идей «почвы» является отчасти причиной обнищания русской классической традиции.

Подлинным пиршеством духа были лекции В. Кожинова на ВЛК (запомнились также лекции В.П.Смирнова, С.Б.Джимбинова, Е. Н. Лебедева, М. П. Ерёмина и легендарные семинары поэзии Ю. П. Кузнецова). Он вспоминал И. Анненского: «Раззолоченные, но чахлые сады...», его последний взгляд изнутри дворянской, «бунинской» деревни и культуры на прошлое и грядущее за алым всадником на пожарищах гражданской войны.

Десяток фраз, пленительных и странных
Как бы случайно уроня,
Он вбрасывал в пространство безымянных
Мечтаний — слабого меня.

…..

А там, над шкафом, профиль Эврипида
Слепил горящие глаза. -

написал Гумилёв о своём Царскосельском учителе. Почему мне кажут­ся важными эти строки, ассоциирующимися с обликом Вадима Вале-риановича — на дачных шкафах В. Кожинова выделялись в профиль большие гипсовые головы писателей и мыслителей.

Наверное, многие воспринимали Вадима Валериановича как про­водника, Вергилия культуры, при котором оживали тени Пушкина, Фета, Тютчева и его учителя:

Могучая оглядка Бахтина
Отметила молчанием беседу. —

вспоминал Юрий Кузнецов несломленный дух автора знаменитой книги «Проблемы поэтики Достоевского».


Он пытался предать нам чувство поэзии, раскрыть её «меха­низм» — почти то, что передать и подделать невозможно — и здесь был подлинным Учителем, вдохновенным и внимательно вгляды­вающимся в лица. В поэзии всегда должен присутствовать укол в настоящее время, в настоящее мгновение — эта кожиновская мысль, воспринятая нами на его лекциях, как потусторонняя игла, посто­янно вспоминается сегодня. И много всего важного и интересного записывалось и запоминалось. Почему-то всплывают в памяти и строки цитированного им стихотворения: «Жизнь незаметна в Швед­ском тупике...» — о какой-то замкнутой улочке в центре Москвы, где даже в дни демонстраций жизнь текла по своим приглушённым канонам...

Ещё он говорил об окликании — оттуда, извне, и чувствовалось, что это одна из его сокровенных идей.

В конце ноября 1987-го на одной из встреч с читателями журнала «Наш современник» В. Кожинов передал со сцены трагическую весть о смерти Анатолия Передреева. В детстве, которое прошло в подмос­ковной Электростали, поэт жил по соседству с моим домом. Наверное, многие запомнили его необычный, как бы распахнутый облик, круп­ную, колоритную фигуру в электричках и на улицах городка, иногда в популярных тогда винных очередях, не подозревая в ту пору, что он самобытный поэт «кожиновского круга».

В чем был его магнетизм? Можно искать его в направлении, которое он создал или пытался создать — «любомудров» современности. Он всегда напоминал писателям о главном — их высокой миссии, когда поэт «стремится воплотить в своей лирике живую, обнажённую русскую мысль» (об А. Прасолове). Ю. Кузнецов оставил его портрет — в мни­мой отрешенности, тонущий в неизмеримой русской дали, творца и соучастника мифа:

Повернувшись на Запад спиной,
К заходящему солнцу славянства,
Ты стоял на стене крепостной,
И гигантская тень пред тобой
Убегала в иные пространства.

Сегодня, когда часто слышится призыв разграничить народное и элитарное в образовании и искусстве, вспоминается кожиновская мысль из предисловия в книге Тютчева, о подлинной народности поэ­зии: «Вы держите в руках книгу стихотворений одного из величайших лирических поэтов мира. В своей известной «Надписи на книжке стихотворений Тютчева» (1883) Афанасий Фет сказал:

Здесь духа мощного господство,
здесь утончённой жизни цвет.

Это замечательно верное определение. В высших творениях Тютчева органически сочетаются, казалось, совершенно несоеди­нимые качества — мощь и утончённость». Думается, гениальность критика в том, чтобы передать что-то помимо слов, пусть даже очень точных, — само ощущение реальности поэзии, которую он представляет

Он называл лирического героя тютчевской лирики прежде всего мыслителем, мыслящим всем своим существом, а не отвлечённым схемами. Таков «мыслящий тростник» (Тютчев), по Кожинову, со-присущий Природе.

Не потому ли столь трагично звучат и сегодня строки А. Передре-ева о промышленных городах и поселках, отторгающих душу:

Околица родная, что случилось?
Окраина, куда нас занесло?
И города из нас не получилось,
И навсегда утрачено село.

Взрастив свои акации и вишни,
Ушла в себя и думает сама.
Зачем ты понастроила жилища,
Которые — ни избы, ни дома?

Подобную мысль, об отдалении цивилизации городов от челове­ческого — когда несчастны выбравшие «машину для жилья» (Ю. Куз­нецов), и вдвойне — оставшиеся у пепелища на родине, я встречал у философа М. Хайдеггера, словно вторившему горьким тютчевским размышлениям об утрате связи с природой и её языком, когда:

На самого себя покинут он —
Упразднен ум и мысль осиротела –
В душе своей, как в бездне, погружен,
И нет извне опоры, ни предела... —

писал Тютчев, но человек русского строя мысли ищет опору не в быту, а в одухотворённом космосе, который сродни античному. Где он — край человеческого опустошения и край мысли, противостоящей ему? Мне кажется и здесь хаидеггеровская тема «краиствования» сознания в по­иске подлинного мышления и опоры перекликается с кожиновской, да и всем «русским космизмом». Русское край (где устремленность «к раю» и трагическая «окраина») — не только место, но и указание на нечто вне нас, пересотворящее и дающее силы «на пороге двойного бытия», по Тютчеву. В отличие от «карнавальной» двойственности в материи и подмене одних понятий и подобий другими.

Карнавальности советской поэзии, «покорителям» природы, внедряющим технократический словарь, он противопоставлял любо­мудрие тютчевской школы, где присутствовала живая художественная мысль.


Поэтам советского времени, в силу утраченных тем и миропони­мания (религиозных мотивов, вестничества, апокалиптики, Вечной женственности, которые воспринимались в сниженном плане, как фантазия и стилизация под мифологические образы) порой было трудно найти путь между велеречивостью и бытописательством, как отмечал В. Кожинов, в просвете между ними увидеть подлинное, как символ. Подобную задачу решали Ю. Кузнецов, А. Прасолов, А. Жи­гулин, В. Казанцев, А. Передреев, А. Решетов, Б. Сиротин, С. Куняев, Евг. Курдаков, Г. Горбовский, В. Лапшин и другие. Возможно, Н. Руб­цову, не ставившему перед собой больших философских проблем, удалось наиболее органично проявить себя в «тихой лирике», где включается не только голос, но и слух. Немногие выдерживали раз­ряжённый воздух высот кожиновской мысли. Надо было иметь талант Тютчева или Фета, масштаб их личности, чтобы стоять с его мыслью вровень. Пока непросто сопоставлять поэтов «тютчевской плеяды» и поэтов-«любомудров» кожиновского круга.

Очень многие были под обаянием его излучения — принимавшие Кожинова и отрицавшие. Правомерно ли его сравнивать, скажем, с Брюсовым, в свое время тоже возглавлявшим «московский кружок» поэтов? Думаю, что нет. В нем не было механистического учительства. Он призывал идти через дух — к букве (а не начётнически переставлять слова), не отрицая возможного единства пушкинской школы гармо­нической ясности с боратынской-тютчевской торжества мысли.

Прообраз эпатирующих строк Ю. Кузнецова «Я пил из черепа отца...» я встретил у Хлебникова в описании бала смерти в драматичес­ком произведении «Ошибка смерти», где явственен шекспировский, а также пушкинский мотив «Пира во время чумы»:

Мой череп по шов теменной
Расколется пусть скорлупой,
Как друга стакан именной,
Подымется мертвой толпой.

Да, он был фигура, глава, голова — после его смерти проступил хаос. Он умел дисциплинировать поэтов, точным замечанием и своим воодушевлением, горением, противостоя развалу формы стиха (мно­гие потом отмечали его неуступчивость по «формальным» вопросам), полу-рифмам, полу-чувствам, казенной советской патетике, технократичекому языку, где человеческое уподобляется мертвым механизмам.

Он, вослед Батюшкову и Тютчеву, приглашал к диалогу с природой, где сама поэзия органичная её часть.

Рассказывали как анекдот, но думаю, в этом не было преувеличе­ния, что у дверей его квартиры на Большой Молчановке и во дворе ЦДЛ стояла очередь литераторов, жаждущих кожиновского одобрения своим сочинениям. Это был высший знак, с этим никакие премии и тиражи не могли сравняться.

Не так давно — волею судьбы! — мне довелось увидеть рукопис­ный подлинник стихотворения Владимира Соколова «Девятое мая -. посвященного Вадиму Кожинову, одного из лучших, на мой взгляд, в советской лирике:

У сигареты сиреневый пепел.
С братом я пил.
А как будто и не пил.
Пил я девятого мая с Вадимом,
Неосторожным и необходимым.

Дима сказал: "Почитай-ка мне стансы.
А я спою золотые романсы,
Ведь отстояли Россию и мы,
Наши заботы и наши умы".

У сигареты сиреневый пепел.
Жалко, что третий в тот день с нами не пил.
Он под Варшавой остался лежать.
С ним мы и выпили за благодать.

Радиус пульсации мысли Вадима Кожинова, её насыщенность были неизмеримо значительнее, чем у его современников. Своей мо­щью, утонченностью и чем-то неопределимо самобытным она кажется мне почти бессмертной, вослед тютчевскому вопрошанию, продолжая искать отклик в сердцах и вечности:

Ты долго ль будешь за туманом

Скрываться, русская звезда,

Или оптическим обманом

Ты обличишься навсегда?

Источник: Аврора 2010 №1